Содержание сайта =>> Российское гуманистическое общество =>> «Здравый смысл» =>> 2005, № 3 (36)
Сайт «Разум или вера?», 17.12.2005, /humanism/journal/36/kudishina.htm
 

Rambler's Top100

ЗДРАВЫЙ СМЫСЛ Лето 2005 № 3 (36)

ЧТО ТАКОЕ ГУМАНИЗМ?

ПРОМЕТЕЕВО ДЫХАНИЕ...

Литературно-философский очерк

Анна Кудишина

   
 

– Что это с вами, мессер Галеотто, точно в жмурки играем, – молвил Леонардо, пожимая плечами. – Вы знаете так же хорошо, как я, что превращение металлов – вздор, что камня мудрецов нет и быть не может. Алхимия, некромантия, чёрная магия, так же, как и все науки, не основанные на точном опыте и математике, – обман и безумие, раздуваемое ветром знамя шарлатанов, за которым следует глупая чернь...

Алхимик продолжал смотреть на Леонардо ясными и удивлёнными глазами. Вдруг склонил голову набок, лукаво прищурил один глаз и засмеялся:

– А вот зто уже и нехорошо, учитель, право, нехорошо! Разве я не посвященный, что ли? Как будто мы не знаем, что вы – величайший алхимик, обладатель сокровеннейших тайн природы, новый Гермес Трисмегист и Прометей!

Дм. Мережковский. Христос и Антихрист
Воскресшие боги (Леонардо да Винчи)

 

В ряду многочисленных антиномий западной культуры наиболее значительной и поистине трагической является антиномия божественного и человеческого. Ecce deus – ecce homo 1. Её глубина и очевидная неисчерпаемость проявляется в том множестве извечных вопросов, что тревожат и одновременно завораживают человека с тех самых пор, как пробудилось его сознание. Вера и разум, покорность и дерзновение, любовь и познание, предопределённость и свобода, Афины и Иерусалим, Олимп и Голгофа – вот далеко не полное перечисление тех интеллектуальных и эмоциональных дилемм, которые были следствием этого вечного противоречия, пред которым с изумлением и благоговением предстояли и самые робкие и самые смелые человеческие умы и сердца.

Однако, при всей полярности и, казалось бы, невозможности соединения воедино божественного и человеческого, поскольку в человеке охотнее усматривалось античеловеческое, вначале осторожно и неуверенно, а затем более явственно и смело в недрах европейской культуры стали пробиваться иные ветры, иное дыхание. Миф об олимпийце, титане Прометее создан древними греками, сущностной чертой которых было сочетание интеллекта и страсти. Как отмечает Б. Рассел, их прототипом в мифологии был не Зевс, но Прометей, принесший с неба огонь. Миф о Прометее, поделившегося своей силой и светом знания с людьми, даёт надежду на возможность соединения всего самого человеческого – слабости, смертности, временности, подверженности страданию – с нечеловеческой, титанической волей и решимостью преодолеть в жизни непреодолимое.

Прометеево дыхание осмеливались уловить немногие, не боящиеся, как писал Лев Шестов, головокружения и дерзкой, отчаянной борьбы перед лицом неизвестности. Борьбы столь яростной и решительной, неистовой и вихревой, что только в одной её возможности для человека видится нечто исключительное, неземное, божественное. Такими людьми были в первую очередь путешественники, первооткрыватели, экспериментаторы, учёные, художники, поэты, государственные деятели – все те, кто, обуреваемые страстью к познанию и утверждению нового, не мыслили для себя иных путей самореализации. Мечта о земном счастии не заслоняла им горизонтов познания и творчества. И как часто они жертвовали этим личным счастьем ради истины и полноты раскрытия своих человеческих возможностей! Они шли на риск и муки отчаяния с целью ощутить в себе это прометеево дыхание. Зачастую они сталкивались с невероятными преградами, однако полноценная жизнь для прометейцев духа – это отказ «принять нет в качестве ответа на свои запросы» (Пол Куртц) [1], поиск разнообразия, прорыв сквозь сомнение к истине и ясности, неустанное продвижение вперёд в стремлении преодолеть ограничения в познании мира и собственной природы. И в результате человечество гордится, что жили Фидий и Сократ, Джордано Бруно и Коперник, Микеланджело Буонарроти и Леонардо да Винчи, Вольтер и Гёте, М. В. Ломоносов и Д. И. Менделеев, Мария Кюри и Эйнштейн.

Об этих людях часто писали как о титанах, универсальных личностях, наделённых сверхъестественной, нечеловеческой мощью и многообразием дарований. Они, люди земной плоти и крови, стали символами «титанизма», тогда как жили, сообразуясь лишь с собственной природой: жить и работать так, чтобы гореть в страсти, познавать и творить, желать невозможного, быть смелыми, дерзновенными и мужественными. Психологию такого рода людей лаконично и точно передаёт Пол Куртц: «Они обладают дерзостью и способностями Прометея и хотят использовать свой шанс. Личностей, подобных Прометею, отличает страстное, вулканическое влечение к достижению задуманного. Они мечтатели, наделённые необыкновенными силами. Часто их неуёмное стремление к достижению является результатом фрустрации, депривации и болезненных переживаний, которые могли бы разрушить и испепелить другие личности. Темперамент прометейцев крайне конкурентоспособен и напорист. Он или она не только не боятся риска, но и ищут то, что вызывает трепет. Такую личность не пугает неопределённость и непредсказуемость, она способна к восприятию нового. Он или она часто проявляют нетерпение и импульсивность, стремясь к достижению цели... Подобные индивидуумы отмечены харизмой, полны энтузиазма и вдохновения. Они возбуждают и заражают своей страстью окружающих их людей» [1, с. 37‑38] 2.

Таков психологический облик подлинного учёного. С ним согласуется вывод из многочисленных поведенческих экспериментов на животных, в которых чётко выделяются особи-исследователи, пишет Е. Л. Фейнберг. Этих «исследователей», замечает он, изучают с разных сторон: физиологически, психически (подверженность страху), чисто медицински (иммунитет по отношению к болезням) и т. п. И оказалось, что они обладают заметно другим характером, чем остальные: «Лучшими "исследователями" оказались смелые (низкий индекс страха) и одновременно неагрессивные, дружелюбные животные» [2, с. 241‑242]. Эти характеристики, приложимые, повторимся, и к человеку – исследователю, учёному, путешественнику, одним словом, прометейцу, – как раз и выделяет П. Куртц, размышляя о людях нонконформистского склада, не мыслящих себя в состоянии покоя, в котором «тепло и сыро», не от того, что плох покой, а от того, что не совместим он с их деятельной, неугомонной и пытливой натурой. Они просто делают своё дело, не помышляя о героическом и сверхчеловеческом в себе, любя именно дело, а не себя в нём. Их жизнь благодарные потомки определяют именно как героическую. В этом их отличие от тиранов и мировых злодеев.

Именно прометейцы доказали идею Пико дела Мирандолы о неограниченном достоинстве человека, свободно и смело раскрывающего максимум своих созидательных сил, избирающего путь преображения мира. И это не романтический героизм или гуманистическая риторика, но историческая данность, фиксирующая действительно состоявшийся переход к принципиально новому отношению к миру и человеку в нём. Благодаря этому европейская цивилизация обрела свою будущность. Чтобы напомнить себе о «средневековом состоянии души» и его очевидной бесперспективности, откроем книгу Й. Хейзинга «Осень Средневековья»: «Ничто так не нагнетало страх перед жизнью и отчаяние перед лицом грядущего, как это всеобщее отсутствие твёрдой воли к тому, чтобы сделать мир лучше и счастливее. Сам по себе мир не сулил никаких улучшений, и тот, кто жаждал лучшего и тем не менее оказывался неспособным расстаться с миром и мирскими соблазнами, мог лишь впадать в отчаяние; он никогда не видел ни радости, ни надежды; миру оставалось уже недолго, и впереди ожидали только несчастья» [3, с. 48].

Большинство исследователей культуры связывают поворот к раскрытию творческих сил человека с эпохой Возрождения или даже с эпохой Просвещения, «когда страх перед жизнью уступает место мужеству и надежде»: «Лишь XVIII век возводит совершенствование человека и общества в непреложную догму, а экономические и социальные устремления следующего столетия расстаются разве только с её наивностью, не утрачивая ни отваги, ни оптимизма» [3, с. 48].

Но, безусловно, прометеевское отношение к миру стало ощущаться задолго до наступления Ренессанса и Просвещения. Как было сказано, оно восходит к гуманистическим идеалам античного мира. Пол Куртц прямо связывает прометеизм с гуманизмом, полагая его самым ярким и характерным свойством гуманистического стиля мышления, мирочувствия и образа жизни. «Гуманист видит в Прометее героя, ибо тот противостоит богам как равный, на их собственной территории, – пишет П. Куртц. – Прометея возмущало то, что люди живут жалкой нищенской жизнью. Из любви к людям он научил их мыслить, помог им вырваться из пут рабства и улучшить условия своего бытия. Именно этот дерзновенный акт выражает миф о Прометее, которым восхищаются гуманисты, потому что в нём идёт речь о человеческих возможностях и независимости» [1, с. 41]. Но верно и то, что именно в эпоху Ренессанса «гуманистические ценности были высвобождены из‑под репрессивной средневековой духовности...» [3, с. 17], усматривавшей в способности человека к познанию не дерзость, но гордыню, влекущую за собой неизбежное наказание. Именно поэтому личности, когда-либо восхищавшие и поражавшие воображение, воспринимались не только и не столько в качестве посланцев высших сил, сколько как слуги дьявола – ещё одного предполагаемого источника исключительных и экстраординарных возможностей.

К противостоянию божественного и человеческого постоянно примешивается «третья сила» – демоническая. Не случайно она сыграла столь роковую роль в судьбе Фауста, ставшего всемирно известным образом, отразившим новое отношение образованных «чародеев» Возрождения к тёмным силам и волю к свободному выбору человека, желающему обладать всеми благами мира. К XIX в. образ дьявола перебирается из живописи в литературу и превращается в «тёмную ипостась мыслящего субъекта» (Р. Мошембле). Он принимает облик философа, рассуждающего «о Добре и Зле и мыслящем субъекте... Вид у него теперь вполне современный... Элегантно одетый, с пистолетом за поясом, он выглядит знатным сеньором. С огромным кривым носом, выдающейся вперёд нижней губой и острыми ушами, он очевидно не блещет красотой, но тем не менее лицо его не отличается от человеческого... ноги его чем‑то напоминают звериные, однако копыто, скорее всего, раздвоенное, скрыто сапогами» [4, с. 342]. Изящен, чёрт побери! Художники и писатели пошли дальше церковников, утверждавших реальное существование тёмной силы, и переместили ад в глубины человеческого. Исследования Р. Мошембле показывают, что внутренний демон медленно начинает своё завоевание западной культуры.

Мотив искушения Фауста Мефистофелем очень важен для анализа феномена прометеизма в гуманистической культуре, поскольку невозможно не заметить внутреннего родства героя немецкой литературы с реально жившими титанами человеческого духа: Леонардо да Винчи, Микеланджело и другими великими просветителями, – столь отчётливо и выпукло запечатлелось в нём прометеевская страсть к познанию. Вот как отображает её Гёте устами Фауста в сцене «В пещере»:

Всевышний дух! Ты всё, ты все мне дал,
О чём тебя я умолял...
Ты дал природу мне, как царство во владенье;
Ты дал душе моей дар чувствовать
                                          и силу наслажденья.

Другой едва скользит по ней
Холодным взглядом удивленья;
Но я могу в её таинственную грудь,
Как в сердце друга заглянуть...

...Я вижу новый мир и новые явленья,
И созерцаю в тишине
Души чудесные и тайные виденья.

(Пер. Д. Веневитова).

Однако, как показывает Гёте, исключительные, данные от Всевышнего, способности Фауста не уберегли его от горечи, от разочарования в самом себе, когда он, отравленный, лишённый цельности и внутренне разорванный, увидел, «что нет для смертных совершенства»:

Напрасно я в мечтах бессмертного блаженства,
Себя с бессмертными равнял!

(Пер. Д. Веневитова)

В этот миг отчаяния в сознании Фауста совершается страшная подмена. Настойчивое стремление разума проникнуть в святая святых природы, дерзание ума и одновременно некая временная – чисто историческая – ограниченность в возможности сделать это в полной мере – воспринимается как дьявольская гордыня, за которую придётся нести страшное возмездие. «Безусловно, – пишет Р. Гуттузо, говоря о «титане» Микеланджело, ведь именно так называют великого зодчего многочисленные исследователи его творчества, – титанизм есть выражение человеческой гордости, и сама эта идея получает развитие в обществе, которое уверенно в себе и сильно созданными им ценностями. Действительно, Микеланджело воплощает в себе такой титанизм, порождённый противоборством между светскими воззрениями и "божественным" началом; в конце концов, такое противоборство вознаграждается, и человек возвеличивается, освобождаясь от догм непостижимости мира, которые сковывали его волю. И в этом смысле мы находимся у истоков современного мировоззрения» [5, с. 9].

Новое отношение к познанию с трудом прокладывало себе дорогу в жизни по нескольким причинам. Это, с одной стороны, извечное противостояние учёного художнику, так как универсальных гениев, одинаково ярких в художественной и научной области, таких как Леонардо да Винчи, Блез Паскаль, Гёте или Михаил Ломоносов, природа, на самом деле, породила немного. По мнению же «чистого» художника или поэта, аналитический подход исследователя к природе лишает её чудесности, расколдовывает (чем не связь с потусторонним миром?!) её таинственные чары. Вспомним хорошо известную нашему читателю оппозицию Базарова и Николая Петровича Кирсанова. И другая причина, на мой взгляд, кроется в гносеологических установках иррационализма, ставших настоящими «идолами рода» для европейцев. Несмотря на возникшие новые теории познания в XVII‑XVIII столетиях – эмпиризм, рационализм, скептицизм – средневековый иррационализм с его поруганием разума и приписыванием ему свойств суетности и низменности долго доминировал в обыденном сознании, сохранившем все ужасные призраки невежества, казалось бы, минувшей эпохи. Церковь постоянно противилась попыткам разума расширить сферу положительного знания, но прометейцы в силу своего природного бесстрашия и любознательности всё‑таки эту границу постоянно отодвигали, вступая в схватку с тысячелетними суевериями. Они призывали проснуться и убедиться, что все религиозные страхи – лишь кошмарный сон разума, порождающий чудовищ. Охота на ведьм и колдунов, расцвет демонологии, массовые психозы, чудовищные обвинения и смертные казни... Однако усилия разума обратить дьявола в бегство оказались трудной задачей. Даже для нашей, инфо-кибернетической, эпохи.

Боязнь мыслить – старая болезнь, защитная реакция в состоянии страха перед неизвестностью, неизменно предстоящей человеку познания. Что делать с ней, что делать со своими мыслями, неожиданными или противоречащими официальной доктрине? Нужно быть действительно человеком потрясающей смелости, прямоты и честности, чтобы отстаивать результаты своих исследований перед лицом неминуемых репрессий или даже гибели. Особенно пронзительно это сумел выразить Джордано Бруно в трактате с показательным для нас названием «О героическом энтузиазме». Героический энтузиазм – это жажда познания и любовь к Истине. В трактате приводится сонет, в котором в аллегорической форме описывается судьба исследователя – «героя земли», дерзнувшего, по словам Бруно, направить свой дух «в отдалённые сферы природы», отчего его ум, «интеллект, намеревающийся охотиться за божественной мудростью», и назван героическим: охотник Актеон, превращенный в оленя за то, что смел лицезреть божественную красоту богини Артемиды, «...шёл за добычей и сам стал добычей этот охотник в силу действия интеллекта, при помощи которого он повёртывает вещи, изучаемые в самих себе» [6, 707]:

Миг – и охотник в зверя обращен.
И тот олень, что по стезям лесным
Стремил свой шаг бестрепетный и скорый,
Своею же теперь растерзан сворой...
О, разум мой! Смотри, как схож я с ним:
Мои же мысли, на меня бросаясь,
Несут мне смерть, рвя в клочки и вгрызаясь

[6, с. 706].

Если принять во внимание судьбу Дж. Бруно, этот сонет окажется гениальным предчувствием того трагического конца, который настигнет этого отважного исследователя строения Вселенной. И всё‑таки, «хотя и следовало бы избегать утраты самой жизни, я всё же убеждён, – пишет живший веком раньше Аламанно Ринучини в «Диалоге о свободе», – что почётную смерть следует предпочесть позорной жизни». Под свободой он разумел возможность жить, а под самой жизнью – деятельность и труд. «Ведь как свободный, так и мужественный прежде всего познаётся в дерзании. Хвала же мужественному, когда он решается на опасные дела обдуманно; свободный же больше заметен в советах и речах. Однако везде ясны свойства свободного и возвышенного духа, так как ни тот, ни другой не избегает опасности и не боится угроз» [7, с. 195].

Так прометеевская жажда творчества и познания в сочетании с наиглавнейшей гуманистической добродетелью, мужеством, прорывала плотины репрессий. Гуманистами эпохи Возрождения – Леонардо да Винчи, Марсилио Фиччино, Маттео Пальмиери и другими – любовь к познанию понималась как совершенная любовь и вера, что отразилось и в образе Леонардо в романе Дм. Мережковского:

«– Мессер Леонардо, многие обвиняют тебя и нас, учеников твоих, в том, что мы слишком редко ходим в церковь и в праздники работаем, как в будни.

– Пусть ханжи говорят, что угодно, – отвечал Леонардо. – Да не смущается сердце ваше, друзья мои! Изучать явления природы есть Господу угодное дело. Это всё равно, что молиться. Познавая законы естественные, мы тем самым прославляем первого Изобретателя, Художника вселенной и учимся любить Его, ибо великая любовь к Богу проистекает из великого познания. Кто мало знает, тот мало любит... Помните, дети мои: любовь есть дочь познания; любовь тем пламеннее, чем познание точнее... Совершенное знание и совершенная любовь – одно и то же» [8, с. 465].

Перед нами образец не только новаторского отношения к традиционным вопросам образа жизни правоверного христианина, но и пример мужества высочайшей пробы, высшего рубежа выносливости и мудрости, заключающихся «в решимости стойко противостоять новым испытаниям, которые преподносят нам превратности судьбы». Ведь совершенно очевидно, что и этот ответ учителя на сомнения учеников в правильности избранного образа жизни в XV столетии также мог быть принят за наущение дьявола, ересь и богохульство, что и случилось с одним из учеников Леонардо, Джованни. XV в. – это как раз начало последующего многовекового становления науки о демонах. Леонардо же противоречил своему времени во всём. Он отстаивал культ женственности в то время, когда число процессов над ведьмами достигло своей первой кульминации, что произошло не без помощи... книгопечатания! Гуманизм и человеконенавистничество шли параллельно, и они использовали одно и то же орудие – слово! Согласно Р. Мюшембле, до начала Реформации во Франции и Священной Римской империи циркулировало более 20 тыс. экземпляров «Молота ведьм» Инститориса и Шпренгера [4, с. 91]. Расцвет пластического искусства и живописи кажется совершенно невероятным в этих условиях, но и здесь повторяется та же картина. Начиная с XIV в., женщину начинают изображать с головой на чреве, что должно было намекать на ненасытную женскую сексуальность и навести на мысль о том, что женская красота есть орудие врага рода человеческого. «Моне Лизе» только и оставалось, что прятать насмешку всеведения.

Примечательно в трилогии Мережковского и то, что автор, любящий и восхищающийся своим героем, разводит его с теми ёрничающими и ничтожными болтунами, которые не способны ни к точному и ясному познанию, ни к преклонению перед красотой божественного мироздания. В романе есть прелюбопытная сцена. Леонардо с нескрываемым отвращением, по настоянию своего окружения, идёт смотреть «чудеса»: неподвластность огню монахов-доминиканцев, – и слушает болтовню некого Соменци о том, что две с половиной тысячи богатых и бедных, учёных и невежд, женщин и детей настолько жаждут чуда, что изъявили желание посмотреть, отступит ли огонь перед истовым фра Доменико или нет: «Философы‑то наши, вольнодумцы, и те боятся: а ну, как один из монахов возьмёт да и не сгорит?... У них (флорентинцев. – А. К.) у всех теперь слюнки текут – подавай им чудо, и конец! Ибо тут, мессере, тоже математика, и не менее любопытная, чем ваша: ежели есть Бог, то отчего бы не сделать Ему чуда, так чтобы дважды два было не четыре, а пять, по молитве верных, к посрамлению безбожных вольнодумцев – таких, как мы с вами?» [8, с. 541]

 
 

Прометей. Скульптор Ф. Г. Гордеев. 1789 г.

Здесь Мережковский помогает читателю различать подлинное величие и трагизм жизни Леонардо и мнимое, так сказать, «околопрометеевское болото», состоящее из мнящих себя причастными к духу свободомыслия, великое и смешное, настоящее дерзание и никчёмную фигу в кармане, одновременно обогащая западноевропейский сюжет исключительно русскими мотивами – своеволием, подпольщиной, издевательством над «дважды два». Надо ли добавлять, что такое одиночество, как у Леонардо и других, реальных и вымышленных, прометеевских персонажей истории и литературы, личностно, всерьёз и величественно отстаивающих свой стиль жизни, требовало потрясающего мужества, героизма и умения переносить не только непонимание, но и часы отчаяния и безнадёжности: «Джованни наблюдал за выражением человеческой слабости в лице учителя и, вспоминая слова одного из поклонников Леонардо: "новый бог Гермес Трисмегист соединился в нём с новым титаном Прометеем", – думал с улыбкою: "Вот он – не бог, не титан, а такой же, как все, человек..."». На последних страницах романа Мережковский описывает Леонардо, имея в виду, несомненно, последний автопортрет художника. Среди прочих есть в этом описании и такие слова: «...Выражению как бы сверхчеловеческой силы мысли, воли познания противоречило выражение человеческой слабости, смертельной усталости... это было лицо покорившегося, старого, почти дряхлого титана Прометея» [8, с. 567]. Время у прометейцев не притупляло, а усиливало любовь к познанию, вызывая, однако, чувство острого сожаления от того, что цикл земного существования неизбежно подходит к концу, не останавливаясь перед не претворёнными идеями и замыслами.

Любовь к познанию как выражение любви ко всему мирозданию пробивала себе дорогу и при помощи чувства, близкого религиозному: чувства «благоговейного изумления перед бездною, в которую он заглядывал». Благодаря усилиям гуманистов поиски гармонии, поверяемой алгеброй, вдруг предстали в новом, прямо скажем, неожиданном свете. В «Письме Марсилио Фиччино к Леонардо ди Тоне» это чувство предстаёт как всё сохраняющая и оберегающая сила, некая фаустовская мечта об остановившемся прекрасном мгновении: «...В этой любви ко всему сохраняешься именно ты. И это размышление о целой вечности приводит к мгновению, ибо вечность есть мгновение, пребывающее всегда в самом себе... так что люби себя во всём и всё в себе, думай о мгновении, которое длится бесконечно» [9, с. 242].

Но самое печальное, что разум, признанный ещё античной философией наиглавнейшей добродетелью, и по сей день пробивает себе дорогу с трудом и даже риском для человеческой жизни. Связь между неодолимой жаждой познания и вечной силой, всегда желавшей зла, на мой взгляд, может быть объяснена весьма банальным образом. Невозможное, непостижимое, в том числе и выдающиеся человеческие способности, обыденным мышлением выносились за рамки человеческой природы и вместо того, чтобы служить человеку, оборачивались против него со всей яростью и жестокостью тёмного невежества, скрывавшего под собой страх перед познанием и обнаруживая с очевидностью лишь «жалкое состояние ума» (Ф. Бэкон).

Именно по этой причине ни Возрождение, ни Просвещение так и не смогли привить человеку привычку к самостоянию. И европейская культура, в лице философии и искусства, ещё долго билась над вопросом: что станется с человеком, если он всё‑таки решится на разрыв человеческого и божественного, решится на самостоятельное, безопорное, как сказал бы Лев Шестов, самотворение? Этим вопросом была занята творческая мысль не одного мыслителя, и, что особенно важно, размышления на эту тему неизбежно приводили к появлению на страницах философских трудов образа Прометея. Так случилось и в творчестве русского философа Н. А. Бердяева, который неоднократно обращался к анализу судеб гуманизма в своих произведениях.

Бердяевская философия возведена на том, что человек не может отречься от высшего начала, не подорвав самые основы своего существования. Но тем более удивительно появление образа Прометея на страницах работы «Философия свободного духа». Поразительно само совпадение в выборе мифологического персонажа для определения пути человека, обретающего свой образ в природном мире. Образ титана Прометея символизирует у Бердяева сугубо человеческое, культурное начало, без которого не было бы самого человека. Как кажется, Бердяев нечасто вспоминает об этом герое греческой мифологии с целью раскрыть силу и путь древнего человека, предшествовавшего появлению Нового Адама: «Прометеевское начало в человеке есть вечное начало, и без него не было бы человека. Отпавший от Бога человек должен был подниматься через раскрытие и утверждение прометеевского начала... Образ человека только и мог открыться через героическое, титаническое начало, восставшее против Бога. Миф о Прометее есть великий антропологический и антропогонический миф» [10, с. 222]. Н. А. Бердяев настаивает на том, что миф о Прометее не метафизический, а культурный, это миф о возникновении человеческой культуры, об отношении человека к природе. И этот миф, по его мнению, должен получить свое христианское (!) освещение. Однако необходимо отметить, что в более поздней работе «Проблема человека» Н. А. Бердяев свободнее и смелее толкует образ Прометея: в человеке есть прометеевское начало, и оно – знак его богоподобия, оно не демонично, как иногда думают. Такова диалектика божественного и человеческого в экзистенциально-персоналистской философии в России, представление о которой будет, однако, неполным без упоминания о прометеевских мотивах в творчестве Льва Шестова.

Этот уникальный мыслитель в своей попытке отстоять свободу индивидуального существования весьма своеобразно соединил в своём творчестве Афины и Иерусалим, нашёл весы, на которых взвесил разум и веру в свете метафизической свободы человека. Его выводы парадоксальны, а, может быть, универсальны, хотя именно правил, пригодных для всех людей, он боялся больше всего на свете и бежал прежде всего. Он явно отдаёт предпочтение Древу Жизни пред Древом Познания, его стихия – только вера. Но при этом он певец яркой индивидуальности, свободы от «всемства» и власти всеобщего. Поэтому он одновременно против Афин с его властью разума и Ананке, но за гуманистическую, по сути, идею человеческого самостояния, которой в «Иерусалиме» и нет. Шестов, прошедший сквозь миры Паскаля, Кьеркегора и Ницше, пытается балансировать между смыслами этих двух культур и создаёт трагическую философию, окрашенную отчаянием и героизмом. Он и жалеет человека, возмечтавшего в своём ничтожестве управлять мирами, и одновременно восхищается его прометеевским упрямством достичь чего‑то, несмотря на знание, что за свою смелость и волю ему придётся расплачиваться, возможно, самой жизнью. Прислушаемся к его великодушным и благородным примиряющим словам: «Если возможна та отчаянная борьба человека с миром и богами, о которой повествует легенда и история – вспомните хотя бы Прометея – то, разумеется, не из‑за истины и не из‑за идеи. Человек хочет быть сильным, богатым и свободным, человек хочет быть царём в мире – вот этот жалкий, ничтожный, созданный из праха человек, которого на ваших глазах, как червяка, губит первый случайный толчок – и если он говорит об идеях, то лишь потому, что отчаялся в успехе своей настоящей задачи. Он чувствует себя червяком, боится, что снова придётся обратиться в прах, из которого он создан, и лжёт, притворяясь, что его убожество ему не страшно – только бы узнать истину. Простим ему его ложь, ибо только устами он произносит её. Пусть говорит, что хочет и как хочет. Пока в его словах мы слышим знакомые звуки призыва к борьбе, пока в глазах его горит огонь непреклонной, отчаянной решимости – мы поймём его» [11, с. 270].

Мы поймём его и тогда, когда терзают его «слабостью рождённые три птицы – Уныние, Отчаянье, Тоска, – три чёрные уродливые птицы... и всё поют ему угрюмо песнь о том, что он – ничтожная букашка, что ограничено его сознанье, бессильна Мысль, смешна святая гордость, и – что бы он ни делал, – он умрёт!» [12, с. 187]. И мы поймём его тогда, когда «снова, величавый и свободный, подняв высоко гордую главу, он медленно, но твёрдыми шагами идёт по праху старых предрассудков». Прометеевское начало, заставляющее человека мужественно двигаться – «вперёд! и – выше! – по пути к победам над всеми тайнами земли и неба», по существу снимает антиномию божественного и человеческого. Ведь моральное и интеллектуальное совершенствование и самовозрастание человека есть естественная потребность его самого, потребность, которая издревле была интуитивно схвачена в образе Прометея, но в целях избежания гнева богов, неважно каких, приписана всё‑таки олимпийцу. Однако не титан, и не Бог – се человек, всё – человек. В этом великое слово гуманизма.

Литература

  1. Куртц П. Мужество стать. М.: Рос. гуманист, о‑во, 2000.
  2. Фейнберг Е. Л. Две культуры. Интуиция и логика в искусстве и науке. Фрязино: Век 2, 2004.
  3. Хейзинга И. Осень Средневековья. 4‑е изд. М.: Айрис-пресс, 2004.
  4. Мюшембле Р. Очерки по истории дьявола. М.: Новое лит. Обозрение, 2005.
  5. Гуттузо Р. Предисл. к Р. Кристофанелли «Дневник Микеланджело Неистового». М.: Прогресс, 1980.
  6. Бруно Дж., О героическом энтузиазме // Антология мировой философии: Возрождение. М.: ACT, Минск: Харвест, 2001.
  7. Ринуччини А. Диалог о свободе // Там же.
  8. Мережковский Дм. Христос и Антихрист. Воскресшие боги (Леонардо да Винчи) // Собр. соч.: в 4 т. Т. 1. М.: Правда, 1990.
  9. Фиччино М. Письмо Марсилио Фиччино к Леонардо ди Тоне // Антология мировой философии: Возрождение. М.: ACT, Минск: Харвест, 2001.
  10. Бердяев Н. А. Философия свободного духа. М.: Фолио, 2003.
  11. Шестов Л. Начала и концы // Шестов Л. Собр. соч. Томск: Водолей. Т. 2.
  12. Горький М. Человек // Горький М. Рассказы. Пьесы. Мать. М: Худ. лит., 1978.

Се бог – се человек.

Надо отметить, что сама книга «Мужество стать» пронизана прометеевским духом. Каждая ее страница вдохновляет, источает энергию и жажду жизни, наполняет читателя силами и верой в себя.

 

Яндекс цитирования Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru